Главная
>
Статьи
>
Два неэротических рассказа

Два неэротических рассказа

14.08.2009
21

Счастливое место

Андрей БелозеровМитек — производная от ее фамилии. Она приходила, когда кончались бабки, а желание выпить не кончалось. Это посредством Митька и портвейна попал я в замечательное место похожее на рай…

Приняв портвейна, Митек плакалась на судьбу, на сволочей-любовников, которые кидали и обкрадывали ее, страдала по последнему — татуировщику, похожему на Горшка из «Короля и Шута».

Приняв еще, хвасталась хмельными подвигами совершенными на сессии в Томске: тут и ночные лазанья по простыням с четвертого этажа общаги — в поисках спирта, тут и панки, которые заедают водку тараканом, и лесбийские танцы на пьяных столах баров.

Приняв по максимуму, она просто утыкалась в налитый портвейн и грузилась, или же иногда смачно сплюнув туда, в стакан, демонстративно выпивала.

Вот она, Митек, Митечек, с милой мордашкой сердечком и скромной, а на самом деле наглющей, улыбочкой. И улыбочки ее, думаю, ломом не перешибешь, она с этой улыбочкой, как у напаскудившего школьника, думаю, и через труп мой перешагнула  б.

И вот пришла Митек, а у меня еще оставалось малость от получки, и мы двинули отовариваться. Пока я покупал «Анапу» для себя и Митькин традиционный «Кавказ», она стащила пару бананов с прилавка и затырила под полы своей в красную клетку рубахи. Потом мы еще искали плавленый сырок, потому что она канючила, что всегда закусывает «Кавказ» сырком, что в Томске единственно так она и делала, что это едва ль не священнодейство.

Потом было хорошо. В парке отдыха мы забрели на заброшенную дискотечную площадку, огороженную двухметровым забором из рабицы, отчего площадка больше походила на вольер для скота. Чудесно запущенная, поросшая бурьяном и тополями, которые взломали асфальт. Одно кривейшее дерево стволом вросло в рабицу — будучи молодым побегом, оно сунуло верхушку в ячейку сетки и росло так, и утолщалось, и врастало плотью в железную проволоку. Красота запустения ублажала мой глаз.

Мы ели бананы, ломали сырок «Орбита», по очереди грызли неподатливый уголок тетрапака, пока таки не отгрызли, закатывали друг другу репейник в волосы. И солнышко в тот день вовсе не надоедало, не тыкало в меня лучами, наоборот — грело по-доброму. Разомлевшая Митек стала напевать подражательным образом: «Мы все уйдем из зоопарка». Это забавляло меня, вдвойне забавляло, потому что наша танцплощадка напоминала вольер.

Я быстро пьянел, сердце, неумолимый насос, перерабатывало портвейн в блаженство, в возвышенность чувств — я любил Митька, репейник, птичку. Сырок наполнялся особым вкусом, его суховатые, кислые крошки молодили мне душу — ведь он был родом из моего детства.

«Мы все уйдем из зоопарка-а…» И я даже верил — уйдем.

- Самое время покурить, — сказал я, жмурясь на солнышко.

И полез в карман. Ветерок хоть и легкий, но задул три спички в моих руках, как я от него не уворачивался. Тогда Митек научила меня прикуривать «по-морскому» — раскрыла коробок до половины, быстро подожгла спичку и сунула в образовавшуюся в коробке нишу — а там огоньку никакой ветер не страшен.

Сделав пару жадных затяжек, я сказал:

- Слушай, Митек, выходи за меня замуж, что ли…

И тут же:

- Стой, не отвечай прямо сейчас. Вот приедешь с сессии… Тогда… Но не забудь. Приедешь и сразу дашь ответ. Идет?

Она пожала плечами и сказала: «Ладно». И естественно с неперешибаемой улыбкой.

Мой чудный сырок с округлыми углами, каемочкой, с клочком серебристой фольги прилипшей… Я отламываю белый мягкий уголок, и пока я это делаю — я живу. Сейчас бы я сказал, что никогда не связался бы брачными узами с бесхозяйственной пьяницей Митьком, совсем не похожей на мой мещанский идеал, что я сделал это предложение, потому что никто этого не делал до меня и таким образом хотел расположить ее к себе, и если бы я не был уверен, что впоследствии она скажет «нет», я бы не бросал слов на этот задувший три спички ветер. Но там, на танцплощадке, я хоть чуточку, но жил, а это редкость ведь, и отдавался игре в любовь, и искренне верил в сказанное.

Вечерело. В том же магазине мы взяли еще «Кавказа», и пока я неумело строил продавщице свои пьяные глазки, Митек стырила очередную пару бананов.

А по выходу случилось преображение. Сказка опустилась на город. Мы шли по улицам, и нигде не было видно людей. Мы гуляли, утопали в молчании на закрытом еще в 70-тых городском кладбище, любуясь на светлые, черно-белые лики в овальных рамках. Мы взгромоздились по лесам на колокольню строящейся церкви. Сидели на залитой теплым мягким гудроном крыше школы. И пили, пили. А людей все не было. За ними исчезло солнце, и в темноте мягко остановилось время.

И мы шли в темноте, холодало, и мы открыли первую дверь на пути. Это была то ли контора, толи общежитие, за стойкой стоял стол вахтера. Мы сидели в его кресле, Митек звонила по черному дисковому телефону с отколотым углом внизу, звонила наугад — и везде только длинные гудки. Мы достали «журнал приема-сдачи дежурства», расписались в нем. Митькины глаза радостно светились, мои, наверное, тоже — ведь я дышал, так свободно дышал.

Потом — лицом к лицу.

- Ах, Борисыч, — с улыбкой вздохнула Митек — даже улыбка выглядела иначе.

И, конечно же, поцелуй.

И я осознал вдруг, каково оно, счастливое место. Моя утопия. Ведь все зло мира от излишка людей. Чтобы этот рай появился, нужно просто одномоментно убрать отсюда всех людей и оставить только меня с Митьком.

И все сразу станет на свои места. Не будет никого, кому бы я позавидовал или посострадал, пососострадал, не останется повода для кривых ухмылок, ни одной твари — возлюбленной, ненавистной; и не отразится более рядом со мной в витрине ни одного соперника по сосуществованию, сосососуществованию, ни одной мрази с квадратной мордой, жаждущей размножаться, строить, ширить среду обитания. Только я и Митек. И не скажет она впоследствии «не-а, Борисыч, все-таки я не буду с тобой спать». Ведь больше не будет королей с шутами и ни одной теплой койки, впрочем, как и у меня. Будет лишь одно — погружение в счастливую обреченность. Митек обреченно станет моим идеалом.

И значит, идеалы отпадут, как дохлые кровососы, а с ними — сублимации, амбиции, дурные тексты. Во мне счастливо упокоятся недоношенные мессия и пророк, Казанова и принц Уэльский. Со временем, конечно, умрем и мы с Митьком, мы же паразиты неспособные добыть из матушки-земли кусок хлеба, и это, конечно, минус, но ведь с другой стороны не придется, не придется же мне слушать очередного отказа и униженному, жалкому, отодвигать полоску ее стрингов и тайно е… ее, спящую на моей кровати, в усмерть пьяную, и маяться гадко, никчемно, в злости, вине, и прочем, бестолковом…

А вообще-то, на первое время, портвейна и сырков в вымерших магазинах, нам хватит, а там, глядишь, и Бог манны отсыплет — мы же, почти Адам и Ева. Только плодиться нам ни к чему…

Этот рай так захватил меня, что я взял Митька на руки, посадил на стол, прямо на «журнал приема-сдачи» и долго, нескончаемо долго целовал ее в губы, длил зыбкий рай.

Любовь и Смерть

Декабрь прошлого года. Примерно те числа, когда Митек должна вернуться с сессии и дать ответ на мое предложение, о котором, впрочем, оба мы благополучно позабыли.

Елки в моем доме нет и не будет. Мать воткнет пару пихтовых лап в вазу…

Одна моя знакомая любила ставить елку, опоясывала ее гирляндой, весила игрушки, упиваясь предвкушением памятной из детства сказки. Собирала всех друзей — тайное общество — под елкой, возле кучки больших и маленьких серебристых коробочек с подарками, а потом страдала от разочарования — сказки не было. И люди сидевшие рядом, сказки подарить почему-то уже не могли. Они медленно рвали фольгу упаковок. Я отпускал глупые шутки и мечтал пойти к столу со жратвой и бухлом, Другой говорил, что презирает официальные праздники, что может устроить праздник в любой момент, что такой праздник будет более личным и счастливым… Однако ни разу такого праздника не устроил… Третья просто скромно улыбалась — она сэкономила на подарках, никому ничего не подарила и теперь страдала от чувства вины. А четвертая… той давно уж не было. И сказки все не было и не было, хвойный запах улетучивался, коричнивели иголки и осыпались, раздражали, впиваясь в носки.

И вот — декабрь прошлого года. В гостях у меня Иришка. Она вполне мила. С подобными чистыми простыми лицами, на которых мирское не так явно оставляет росчерки раннего старения и страстей, с мягким взглядом, с горбинкой на носу — поют в клиросе.

Она обычным образом беззвучно бродит по квартире, сует нос в каждый закуток, как кошка, попавшая в незнакомую обстановку. Трогает покрытые пылью листочки старого лимонного деревца ни разу не давшего плодов — листочки мятые, похожи на бумажные из венка. Ведет пальчиком по телевизору. Доходит очередь до серванта с книгами. Перебирает корешки «Анжелик» и «Консуэл», закупленных мамой, когда еще не было бразильских сериалов и многотомных трудов Елены Рерих и Блаватской.

Я спешу оправдаться: — Это все мать…

Но Иришке не нужны мои оправдания, она не видит ничего предосудительного в наличие подобной литературы.

Зато вижу  я. И рисуюсь. Подхожу, беру Сартра, потом Камю. Листаю перед ней: «Чума», «Посторонний».

- Вот что нужно читать.

Но Иришка не знает таких имен. Не может оценить мой интеллектуальный выбор, которым я хвастаюсь, я даже не смешон в ее глазах, как смешон в своих по прошествии времени.

Потом мы ужинаем. Днем у меня случилось празднество — дедов день рождения, и я решаю, что не плохо бы по этому случаю поправиться — благо, в холодильнике припасена бутылка. Иришка не пьет и не курит, я же сижу и демонстрирую все свои «вредные привычки в разумных пределах».

По большому молчим, иногда я изрекаю какой-нибудь гнусный тост за духовное единение или процветание сибирской культуры.

И трахаемся на диване. Диван видал виды — между его половинами большая щель, мое колено постоянно в нее погружается. Трахаемся молча, почти беззвучно, и по окончании я не знаю, было ей приятно или это очередная Иришкина жертва. Чувствую себя отвалившейся от ее тела черно-бурой пиявкой.

Она лежит навзничь, не шелохнется, глаза ее в темноте открыты, и вроде блестит слеза. Я нежно жму ее к себе и шепчу:

- О чем задумалась, а? О прежнем своем деревенском любовнике?

- Давно уже не думаю… Ты ведь стал моим лекарством от него…

Будет ей лекарство и от меня. Иришка будет все также грустна, перекрасит волосы и напишет: привлекательная, к примеру, шатенка, 24 года и т.д. Я думаю об этом и засыпаю. Иришка теплая, инертно нежная, я растворяюсь в ней.

Утром мы снова трахаемся. Она сверху. Раздается звонок. Через закрытую дверь в комнату доносится разговор.

- Ох, доченька, беда у нас, — голос моей бабки.

- Что такое, что случилось?

- Беда настоящая, с дедом-то.

- Серьезно так?

- Умер дед наш. Нету больше.

- Как. Ой-ой… — моя мать переходит на всхлипы.

Иришка перестает двигаться, насторожилась, но я по-прежнему в ней.

- Вчера, уже где-то в два ночи, стучат в дверь. Я пока доковыляла… Из милиции, говорят, откройте. А я говорю, не открою, я старая больная женщина, поздно уже. Он тогда спрашивает, а Виктор Григорьевич здесь живет? Да, здесь, а в чем дело? Его машина сбила, нужно в морг на опознание.

Материны всхлипы усиливаются.

- Я говорю, вы извините, у меня нога не ходит, а уже два ночи, приезжайте утром, я сыну позвоню, чтоб съездил. А сама думаю, кто его знает, что за милиция, глазка нет, корочки посмотреть, вдруг это тот шофер, деда сбивший. Откроешь ему, а он тебя тут же и пристукнет. Дед ведь с паспортом был, а там и адрес и все.

- Ну правильно, правильно,- швыркает носом мать.

Иришка прильнула ко мне, гладит по голове, но при этом я так глубоко, упершись в преддверие матки.

- Так может это и не он?

- Да он. Он. Сегодня утром милиция приезжала, паспорт отдали. Гена в морг ездил…Все. Нету больше деда…

Мать стучит в комнату, там у них за дверью уже горе, смерть, а у меня теплая, нежная Иришка, немного душный после ночи, нагретый воздух.

- Андрей, слышишь? Дед умер, вышел бы хоть.

Выходить не хочется, вот она — теплая, нежная, гладит, и никакой смерти здесь нет.

- Слышишь, бездушный ты что ли?

- Слышу… — и бормочу Иришке, — надо же. Вчера у него день рождения был… Родственники пришли, подарки дарили на долгую память, долгих лет жизни, здоровья желали. Мы с ним литру за здоровье выпили… Котлеты жареные были.

Иришка гладит меня пуще прежнего, льнет плотнее, от чего бездвижное соединение наше становится все напряженней.

А когда за дверью расходятся, я начинаю движения и довожу прерванное до конца, а потом прячу лицо в ее волосах и спрашиваю: «Почему ты меня не остановила?» Она долго молчит, а потом: «Думала, что это тебя утешит».

Женская любовь… Нервно хихикнув, отворачиваюсь к стене и зажмуриваю глаза. И близятся во тьме шаги, и в дверь вскоре снова постучат.

Андрей Белозеров, Абакан

Рекомендуем почитать